Григорий Аредаков: Разговор о радости и счастье
С годами человек начинает всё больше думать о жизни. Не просто жить, а жить, оценивая всё вокруг происходящее и себя самоё. И чем интереснее и талантливее человек, тем интереснее его мысли о жизни. Художественному руководителю театра драмы, заслуженному артисту России Григорию Анисимовичу Аредакову исполнилось 65. Накануне дня рождения с ним встретился наш корреспондент.
– Григорий Анисимович, общество как-то привыкло подчёркивать значимость юбилеев: составляется список заслуг юбиляра, подводятся какие-то итоги… Для вас юбилей это что – воздушные шары, чествование, тяжёлая обязанность?
– Во-первых, я не считаю 65 лет юбилеем. 60 лет – это понятно, в это время человек может обрести свободу, уйти на пенсию... 70 лет – юбилей, про человека говорят: смотри-ка, мы думали, он немощный, а он ещё прыгает. И человек выходит на сцену и доказывает, что он полон сил и энергии. Мне доказывать ничего не хочется. Слава богу, играю.
Устраивать из своего дня рождения отчётный концерт меня тоже не прельщает. Дата – не самая приятная в жизни. Если бы отсчитывали в обратном порядке, например от 80-ти лет, это было бы потрясающе. А тут неизвестно – предельный это возраст или запредельный.
Поэтому готовлю вечер для своих – артистов, работников театра, как-то так принято. Насколько будет приятное мероприятие, зависит от того, какой капустник мне подготовят. Если будут по-товарищески подначивать, значит, будет приятно, если сильно начнут издеваться – сделаю вид, что приятно.
– То есть гадостей каких-то ждёте?
– Гадостей не жду, а вдруг правду скажут? Но надеюсь, что они воспитанные, тактичные люди. А чем день рождения для меня является с давних времён – пригласить близких людей, накормить, чем-то удивить.
Вообще дни рождения – детские праздники. Когда подарки, когда надеешься, что всё у тебя впереди, всё радует, ты в центре внимания. Когда к тебе относятся иначе, ты стараешься взрослеть, переходить в новый этап жизни. А в какую жизнь можно перейти после 60 лет? Больших восторгов возраст не доставляет.
– Дни рождения близких радуют?
– Вот это приятно. День рождения внука Егора – это целое событие. Во-первых, на день рождения ты обязательно придёшь, значит, увидишь, чего в текучке не так часто удаётся сделать. Почему подарок внуку или ребёнку выбирается старательно – потому что хочешь увидеть, ощутить его радость. Этим ты радуешь и себя. Вообще потрясающе, когда семья, друзья собираются.
– А какие ещё дни вызывают острое ощущение радости, счастья?
– В 65 лет? Помните, Алексей Николаевич Толстой говорил, что всё зависит от пищеварения. Если ты себя хорошо чувствуешь, что после сорока лет бывает редко, это вызывает большую радость. Конечно, есть радость творческая, когда выходит хороший спектакль. Но так как этому предшествуют месяцы волнений, радость ощущаешь чуть позже, чем спектакль выходит.
Радость… В детстве, например, радость – это постоянное состояние. Ты живёшь в радости, в предчувствии хорошего. К сожалению, с возрастом мы начинаем жить в ожидании неприятностей. Обязательно что-нибудь свалится. Радость – трудная, хрупкая вещь, как счастье, о котором можно сказать только в прошедшем времени: я был счастлив тогда-то, а сейчас трудно определить.
– Но ведь с возрастом какие-то простые вещи вдруг начинают казаться ценными. В юности проглотишь чашку чая и не заметишь, потому что уже бежишь куда-то. А сейчас вдруг вкус ощущаешь…
– Значит, у вас было детство сытое, если чашка чая с сахаром не была событием. И это хорошо. А для меня с детства любое поглощение пищи, любая еда были редкостью и огромной радостью.
Это ощущение знакомо всем, кто родился во время войны или в послевоенные годы и испытал хроническое состояние голода и ощущение еды как подарка.
Даже радость от того, что твой папа жив, приходилось таить в себе. Потому что у нас в классе было сорок человек, а папы живые были только у двоих – у меня и ещё у одной девочки.
– Недавно вы сыграли Купера – одного из четырёх главных героев в спектакле «Хлам». В вашей жизни есть вещи, которые вы назвали бы хламом?
– Для моего персонажа хлама не существует. Для него всё, к чему прикоснулась рука человека, это не хлам. Это плоды трудов души человека. Я раньше считал хламом немодные вещи, например. Теперь понимаю, что это не хлам. Да господь с ними, с немодными, с ними легко расстаться. А вот есть ненужные вещи, с которыми расставаться трудно.
Вот у меня стоит кинопроектор шестнадцатимиллиметровый, киноаппарат поломался, плёнки в плохом состоянии, а выбросить, убрать рука не поднимается. Хлам это или нет, не знаю. Те вещи, к которым прикасалась рука моих родителей, разве хлам? Нет, не хлам, это память. А потом, со временем многие вещи оказываются не хламом, а раритетом.
– А что память больше хранит?
– Да хранится всё, вспоминается не всё. И чаще по поводу. Когда у тебя дурное настроение, начинаешь вспоминать радостные минуты. Актёрская профессия вообще построена на воспоминаниях ощущений, которые ты пережил. Мы этим часто пользуемся.
И поэтому некоторые моменты счастливые в отдельной ячейке хранятся. Их не так много в жизни. Чаще всего это связано или с освобождением, или с завершением какого-то этапа, работы. Ну, например, демобилизация из армии. Вспомнишь и испытываешь настоящую радость от того, что освободился от долга перед родиной.
– Есть ощущения, про которые вы можете сказать, что их точно не было бы, если бы вы не были актёром?
– Человеку всегда не хватает любви. А артист, если он хорошо работает, может получить любовь зрителя. Это не каждому приходится испытать. Вот в нашей работе есть такие приятные дополнения. Опять же признание, известность – тоже важные составляющие нашей профессии. Благодарность... В жизни же не всегда говорят спасибо, если ты сделал какой-то хороший поступок… А если ты хорошо сыграл, тебе говорят, иногда даже публично. Когда хвалят критики или ваш брат журналист, тоже приятно.
– А когда ругают, не злитесь: мол, тупые, ничего не поняли?..
– Вы знаете, раньше, когда была профессиональная театральная журналистика, я злился, если ведущий журналист в частной беседе высказывал одно отношение к спектаклю, а в публикациях подводил идеологическую платформу, и то, о чём он тебе говорил хорошо, приобретало не очень хороший оттенок. Сейчас не злюсь. Оценивать можно как угодно, ваше право.
Мне сейчас только очень не нравится отношение к продукту деятельности человека. К сожалению, к тому, что делается руками человека, душой, относятся точно так же, как к конвейерному ширпотребу. А ведь спектакль, роль делаются из самого актёра, где актёр – и инструмент, и мастер. Поверьте, это огромный душевный, моральный труд. И, как мне кажется, он предполагает уважительное отношение. А у нас, я стал замечать тенденции, зритель на живых артистов на сцене смотрит точно так же, как на плоские фигурки на телеэкране.
– Недавно я невольно подслушала разговор попутчиков по маршрутке. Женщина спросила мужчину, куда у того будет поступать дочь. Он сказал, что на театральный факультет, потому что в другие вузы слишком дорого…
– Раньше больше шли по призванию. И сейчас идут, но не все. Много случайностей.
Кто-то приходит действительно потому, что это единственный факультет, где не надо никому платить за поступление.
– Как вы до такого докатились?
– Я не убеждён, что мы такие святые и честные. Может, потому что спроса нет. В Москве, например, наряду с бюджетным отделением открывается коммерческое, где, чтобы получить профессию актёра, придётся платить деньги. Они на этом зарабатывают. А я считаю, что нельзя выпускать человека, заранее зная, что он плохой артист.
– А разве можно выпустить специалиста, заранее зная, что он плохой врач, педагог, юрист?
– Дело в том, что человеку, закончившему любой вуз, говорят: иди, голубчик, мы за тебя не отвечаем. Ты просидел, прослушал лекции, определённый объём знаний мы тебе дали. Как ты им воспользовался, твоё личное дело. А мы, выпуская артиста, потом его же трудом и пользуемся. Человек приходит в театр с дипломом, где написано, что он артист драматического театра и кино, и у него спрашивает режиссёр: у кого вы учились? То есть мы своё имя передаём ученикам.
Как говорил Константин Сергеевич Станиславский, главное – к сцене не допустить бездарность. Если бы все по этому принципу жили, это была бы другая жизнь.
Актёр – это когда в человеке какой-то вирус сидит с рождения, он развивается, и крути не крути, никуда не деться от этого.
– Вы давно поняли про свой вирус?
– С рождения и понял. Я же родился в театральной семье, с детства жил в театре, в четыре года вышел на сцену. Вот как помню себя, у меня всегда было желание изображать, актёрствовать.
– И больше никем не хотели быть?
– Ну, были моменты, когда думал: артист из тебя не великий, Гриша. Это случалось на протяжении всей жизни. И тогда я размышлял, чем бы ещё занялся, если бы не театр. У меня же был период, когда я, работая в театре, учился в сельхозинституте. Два с половиной года. Тогда я решил, что мог бы быть лесничим. Но потом это реализовалось в моём увлечении охотой. Из той серии, что могло бы тебе, Гриша, быть ещё приятным, кроме сцены. Но, проучившись, понял, что незачем лезть в профессию, которой ты не умеешь заниматься.
Охоту бросил лет в пятьдесят, птичек стало жалко, до этого не понимал, почему папа охотиться перестал. Ещё думаю, что мог бы, как мне кажется, быть врачом. У меня были товарищи, которые учились в медицинском институте, когда я учился на театральном факультете, я читал их учебники, приобщался. Думаю, что мог бы быть поваром, потому что любил готовить, и даже умел когда-то.
– Сыновья чем занимаются?
– Старший, Фёдор, закончил физический факультет. Когда он поступал, я ему говорил: сынок, не твоё это дело, ты гуманитарий по складу ума. Тебе будет скучно. Но он выбрал профессию на грани творчества и физики. Он компьютерщик, программист. Работает с удовольствием. Сейчас своими руками делает катамаран. Сдал экзамены на шкипера, ходит под парусами.
Младший, Кирилл, – врач. Хотя у него были актёрские способности. Но, глядя на жизнь артиста, решил в театр не идти. А может, постеснялся. Вот я не стал, как папа, живописцем, потому что не умел так, как папа. И отказался.
– А был ли у вас с детьми какой-нибудь конфликт, похожий на героев спектакля «Хлам»?
– Нет, конечно. Это невозможно. Купер и эта девочка – люди, мне совершенно далёкие. Я не могу понять, как родитель может быть так уверен в собственной правоте, чтобы не попытаться понять, что происходит с ребёнком. Это мне кажется ужасной трагедией. Бог миловал, я бы так сказал.
– Понятие рода насколько крепко в вашей семье?
– Крепкое. Линия, род, предки, не знаю почему, но очень важны для меня. Причём это свойственно всем членам нашей семьи, если считать племянниц и племянников, всех трёх сестёр, которые были нашими мамами. Мы интересуемся своими предками, помним их и гордимся. Рассматриваем фотографии. Передаём легенды, истории – от прабабушки к бабушке, от бабушки к маме, от мамы ко мне, от меня к детям, к внукам.
Ощущение рода – это очень полезное ощущение. Перед ними стыдно. Мне в детстве говорили: баба Соня, деда Гриша так бы не поступили. Я и сам иногда про себя так думаю. Понятие – как не опозорить свой род, свою фамилию – это мощная сила. Дети эту способность переняли. Мы же для чего живём? Сначала для того, чтобы тобой гордились родители, потом – чтобы дети, чтобы ты гордился детьми.
Я ведь очень многих людей знаю, которые, когда были живы родители, не совершали определённых дурных поступков. А когда ощутили себя сиротами, поняли, что не перед кем стесняться. И стали делать то, что не допустили бы, если бы мама была жива.
Я же не мог представить, что мама, папа или дедушка что-то украдут. А сам, помню, лет в шесть-семь украл у родителей рубль. Но на кой чёрт мне это было надо? Я же так мучился потом, страдал, переживал. И сам себя «приговорил к тюрьме».
– Может, вы тогда знаете секрет преемственности поколений, связи времён?
– Не знаю, в чём она, связь. Мне кажется, общаясь с детьми, надо помнить, каким ты был в детстве. Что тебя радовало, что раздражало. Не творить с собственными детьми того, чего ты сам не хотел, когда это с тобой творили. Я думаю, это единственное, что может спасти поколения. Ну и, кончено, любить детей надо.