Еще никому никогда не удавалось пасти кошек

Оценить
Чем себя заполняет житель мегаполиса? Немножко жизнью, чуть-чуть наблюдением за ней. И воспоминаниями: своими, чужими. Еще эмоциями, погоня за которыми превращается в зависимость; так обязательны скотч визаут айс в баре, если вечер промозглый.

Чем себя заполняет житель мегаполиса? Немножко жизнью, чуть-чуть наблюдением за ней. И воспоминаниями: своими, чужими. Еще эмоциями, погоня за которыми превращается в зависимость; так обязательны скотч визаут айс в баре, если вечер промозглый.

Вечером в осеннем Берлине холодно и пусто. Улочка примыкает к Кудамму. За одним из двух-трех вынесенных на тротуар столиков дорогого ресторана сидит мужчина в черном пальто и огромной широкополой шляпе, сдвинутой на глаза. Витрина стекает желтым и отбрасывает от плеча косую изломанную тень ему на лицо. Только волевой подбородок и виден. Курит сигарету, не снимая перчаток. Не мрачен, не охвачен грустью и не демонстрирует публике ленивую усталость – просто сидит. Туман обволакивает здания с некоторым раздумьем, избирательно и придирчиво – какие элементы выставить более отчетливо, поощрив изящество форм, а какие приглушить, чтобы смотрелись еще интереснее; кажется, именно за этим господин и наблюдает. Проходя мимо него и деревянных столиков, вижу маленькую кофейную чашечку, почему-то пустую, чистую, отставленную и официантом забытую. Она влажным туманом окутана вся, будто сама производит его. Тут же вспомнилась почему-то солярисовая чайная чашка Тарковского – в саду на столе. Тонкий фарфор, грубые доски стола, многократное отражение в каплях отражений – идет проливной дождь, и ни один объем его не вместит, и невозможно пахнет листвой; так и с холодным туманом в городе. Ничто его не удержит.

Для постмодернизма, разлитого в природе, важна избирательность. И объемы. Вся эта совокупность окружений, отражающие друг друга контексты. Зубчатые, как шестерни, ассоциации, цепляющие что-то за что-то. Вот сидит человек. И я, проходящий мимо него, невольно сочиняю его: тоску ли он выгуливает, пресыщенность ли ему претит, заставляя покинуть изящный ресторанный зал и одиноко сидеть здесь. Европейские запреты на курение в кафе и ресторанах выводят из себя. Либо он актер актерыч и ждет хорошенькой барышни, чтобы показаться. А положим, на самом деле он ни о чем не думает. Встанет сейчас, потушит сигарету в пепельнице и поднимется к себе домой – в квартиру с большими окнами на кинотеатр напротив.

Может, ждет, что туман заморозится, присядет. Снега ждет. Нет здесь грязной, расцарапанной ветрами природы. Просто сразу падает снег. Туман оседает разом белым, пушистым снегом.

Человек обматывается, как простыней в бане, пространством. Кто-то ограничивается стеклянным стаканом-плафоном. Некоторые создают бетонный саркофаг, не хуже чернобыльского, и таких людей в корпоративном управлении немало. Поддерживают социальную дистанцию – ради собственного статуса. На самом деле она защитная, санитарно-эпидемиологическая. Можно поднахвататься. Вот еще модель: человек в футляре носит самое себя и не намерен расщелкивать замки и собою делиться, потому что самому мало...

При этом – вот парадокс! – территориальные притязания человека обязаны удовлетворяться. Обнаружение открытого и неосвоенного пространства может стать спусковым крючком: в каких-то домах, говорят, намеренно не держат карт, даже игральных. Дабы судьба не искушала. Дауншифтинг – игра, но если поверить в нее всерьез, вернутся 60-е. С их лихорадочным протестом – против всего устоявшегося. Пустота заполняет любые объемы, как только познаешь, сколько пустого и ненужного на самом деле содержится в обыденности. Когда разглядишь.

Еще есть такой специальный городской тип наблюдателя. Как-то в Барселоне возле ратуши обнаружил лысого дядьку, который присел на свою трость. Вокруг него брачующиеся пары, все в национальных нарядах. Мы переглянулись, он горько усмехнулся уголками губ, я тоже постарался сдержать скепсис... В толчее городских улиц покусительство на личное или даже интимное пространство каждодневно; оно умножает усталость. Кстати, продавец видит «своего» покупателя за восемь метров. У него туннельное зрение, не периферийное. Он, как и любой мужчина, в холодильнике вечно не может найти ничего. Потому что смотрит вдаль, такая особенность. Все, что лежит по сторонам, не видит. Женщинам фокус с холодильником не понять, они сердятся, иногда высказываются – с надрывом в голосе.

Внутренние и внешние объемы – если вглядеться – распределяются вовсе не по ячейкам. Не по предназначенным местам. Сами по себе. Как смыслы, не имеющие очевидных скрепов. Так кошки, которые, как никто, ценят собственное достоинство и никогда не сбиваются в управляемое стадо. Пасти их невозможно. Или вот кусок прошлого, помещенный обрывком, огрызком в такой же изъеденный буднями пейзаж. Тоже не поддается управлению.

В Галерее классической фотографии насупленная природа имеет абсолютную власть над взглядом; здесь человек, как хозяин, не проходит: он удивляется своей малости и ничтожности. Остановленное время – всегда! – отчетливо предъявляет тщету суетности, а описание и объяснение бытового взгляда на вещи не годится. Как и эмоциональная скупость в ответ на предъявленную скрытую угрозу и вызовы. Городской человек, у которого управляющая идея – подчинение денег и, как следствие, других приятных вещей, – здесь должен признать свое бессилие, и от этой сдачи привычных позиций и отталкиваться, выхватывая фрагменты вариативного величия: облаков, снега, неприступных утесов, быстрой реки. Фотограф – не альпинист, даже если карабкается по вертикальной стене, чтобы запечатлеть отдалившуюся в уединенность вечность. Покорение здесь в ином – не флагшток воткнуть и не альпенштоком клацнуть: просто увидеть, даже если ждать придется долго. Охотникам за облаками есть где развернуться.

Вчера взялся смотреть «Быть Джоном Малковичем»: марионеточные нити, куклы, люди, управляемые точными репликами; и ничто не может сравниться с пребыванием внутри, забавно и познавательно, лучший способ управления объектом, металлический трос, пропущенный через блок, или жесткая сцепка, – сокровенная мечта, озвучить которую всерьез трудно: просто надо уметь довлеть над другими. Можно изнутри разогнать кровь или, наоборот, охолонуть. Всегда превосходный результат. А с гуттаперчевой игрушкой – ну, вы ведь пробовали рожей этой ухмыляться, вставив пальцы в предназначенные для них отверстия, перекосить щеки, задрать брови? – не всегда выходит столь же изящно.

В фильме, кстати, занятный эпизод, когда кукольник впервые попадает на 7,5 этаж, и между этажами лифтерша, остановив транспортное средство, открывает дверь воровской фомкой, двери лифта все покоцаны: привычный, отработанный прием. Абсурд так абсурд. И вспоминаю вдруг, еще студентом, как-то впервые, едучи через Питер в Карелию, заехал к Лене Гердвилис, поскольку велено было передать привет и какие-то пакеты, в общежитие института инженеров кинематографии; троллейбус тащился через весь город, полный скобарей, – ватники, запах, перегар и мат-перемат – все, как у нас. Этаж, как выяснилось в общежитии на вахте, у требуемой жилицы был 8,5. Вполне сюрреалистический диалог. «Как так?» – развожу руками. «Между восьмым и девятым», – очень логично объяснила мне вахтерша. Не найдя у меня искомого понимания, решила свернуть беседу: «Там найдете». Буркнула и остервенело закрыла форточку, через которую мы общались. И точно – нашел легко, по указателю: оказывается, целое крыло – пристройка «между». Сутулиться не приходилась. Заспанная Лена вышла в коридор, запахивая халатик. «Обитатели этого этажа должны боготворить Феллини», – со страху пытаюсь острить. «Вон там его и смотрят круглые сутки, – махнула рукой будущий кинематографист куда-то за угол. – А вы что, тоже не досмотрели?».

Потом заглянул: на журнальном столике стояли, действительно, никогда не выключающиеся видеомагнитофон и телевизор. Пять-семь кресел вмещали двадцать студенческих худышек-воробьев. Просвещались. Наслаждались. Обсуждали громко, размахивая руками, кто-нибудь вскакивал, произносил тираду и заслонял собой экран...

Сам-то Феллини полагал, что вершина творчества – немота, молчание.